Проза и поэзия
 
 

Лукьянов Павел

 
ПРОЙДЕННОСТЬ

Начальные условия истории такие: расшатанный вагон метро, одна миллиардная часть населения Земли сидит на том и этом берегу на лавочках. Едут по своим жизням. Как по масляным рельсам. Блондинка в белой кожанке (гидроперит, свинья-альбинос): трава как волосы идёт из земли: пожухшая по всей длине. И нет уверенности, что всё произойдёт именно с ней, хотя сон и спасает от лишнего причастия к происходящему извне. Рядом с белой сосредоточилась женщина с наушниками из ушей. На станциях, вырванных из туннельного глохота, можно было различить «how do you do? I am well». Не стоит отчаиваться в скучности описанных людей: лучшее, как пел крокодил в фильме, конечно, – впереди. Правда, теория относительности утверждает, что пространство наше сложнее, и может оказаться, что лучшее – уже позади или худшее, наверное, – впереди. В чём мы и спешим убедиться в рамках оторванного от реальности рассказа.
На другом берегу на лавочке сидят двое, уподобивши скелеты форме сидения:
Парень в песочных бермудах, с широким развалом ног, уходящих с одной (волосатой) стороны – в сандалии, с другой – в раструбы шорт. Вальяжная футболочка драпирует торс по последнему слову ветра. Лицо, а главное – глаза – молодые, ненасытившиеся, и тело – выполнено из молодого тела. Такой тонкий жировой ореол, обоюдное довольство жизнью, даже вены наоборот заглублены внутрь; свою девушку он с лёгкостью поднимет, поменяв две буквы, – подкинет даже. Прущая, безостановочная жизнь подключалась к нему бьющим ключом через край. Штангоглотатель Дикуль, шофёр Шумахер, скромный мозг-Крамник: всех он (безу)словно содержал в себе. Лицо его без усов – не от молодости, а по наследству от жидковолосого отца, в которого парень брезгует и думать превратиться, а превратится. Мало неподвластного было сейчас для парня в мире. И девушка: меньше и у?же, как и положено двугрудой жалоногой пчёлке в разлапистых больших пальцах мужественного георгина. Сильный, безупречно мо?гущий парень и кукольная девчонка с рифмующей чёлкой, похожей на штрих-код счастья. Лет 20 и столько же сидели, обняв и прижавшись, наводя завистливые блики на воспоминания людей. Девчонка подпирала изнутри салатную кофточку двумя острыми углами (первого размера), а юбка доходила и уходила с колен, будучи жёлтой. Молодое тело, упоённое до захлёба собой, именно тело парня, слишком слаженный механизм славы его часов – были кожаными дровами того бездумия, с которым они вдвоём ехали и ехали; и между ними было море тем: китяжский институт, учителя не то ли английского не то черчения. Утаённые выходные без обмана наполнялись выдумками, то туда то сюда, куда всюду куда позволяло долгое лето, в котором каждый день, не спеша, шёл к концу всё повторяющимся и повторяющимся кругом чёртова колеса (богова колеса).
Мы, наблюдая за ними, не привязаны к особому дню, году, месту проведения. Будь наша наглость (есть наша наглость), обобщили бы ситуацию на видимую долю вселенной, но говорят – нигде больше досягаемой жизни нет, поэтому – не нагромождаем. Земля? Земля. Страна, широта, долгота, глубина. Полдень едет в метро.
Снеголюбу блондинке жарко в кожанке и, стянув куртку, оказывается в белой рубашке того же цвета и засыпает дальше рот набекрень: понимаешь, что – пьяная.
Парень думал, что он куда-то едет, хотя от себя он не мог никуда приехать. – Знаешь, давай поедем … – говорил, захлёбываясь парень, словно случайным тремоло нажав на рёбра девчонки, хотя через пару лет от таких, как у неё лиц: с лёгкой изморозью прыщиков+веснушек, его будет воротить; но сейчас весь свой резус и наследственность, губчатость костей, эмаль, хитин он лил на девушку и поспешно (для окружающих) гордился, чтобы ни один критично задержавшийся на ней взгляд никак его не разуверил.
Сейчас лицо девчонки было милым. И милость она ещё умышленно культивировала в повадках: то есть она осознавала данную ей милость и все свои лица и жесты с тонкой манерностью подглядывала в стекле. И главное, почему её покарает судьба, – то, что девчонка своё легчайшее как полуводород бытиё воспринимает как нечто заслуженное; когда же образование морщин не сможет скрыться даже в сколь удалённом зеркале, и дети покажут на старящиеся мешковины глаз, девчонка с той же упорностью продолжит считать это уже наказанием за что-то, тогда как просто никакой бог никого не отмечает зна?ком мила?шества, вообще не посылает знаки избранности. Погодите, время протащит борону времени по животу и бёдрам и зацветёт апельсиновый сад. Парень туда же: не отставал в оголтелой вере в свою тайную избранность: он как живая часть мяса остро ощущал отлаженность мышечных струн ноги и с любовью подворачивал ступню: широкую как душа.

Здесь, из кущи людей, стоящих в строгом, не обусловленном ничем положении, пробирается, никого отталкивая ничем, кроме своего вида, попрошающий старик. Несмотря на описанное тепло (лето), он – в тракторной телогрейке, правда – на голое тело. Штаны – гармошками или, скажем, рядами губ: нависают над широконосыми ботинками: оби?ты, скорлупины, белёсые от пыли, давно умершего фасона. Уже за некоторое время до (его) явления, как смолкание несекомой детворы перед грозой, стало чувствоваться, что что-то подобное идёт.

Неутомимые цыганята, страдающие голодом, раками и другими справками. Или выкатят не то демобилизованный не то деморализованный голубой берет в мультипликационной коляске без ног, потому что это – такое театральное шествие всегда: чтобы ты мог увидеть вариант своей жизни, но – со стороны и откупиться от возможного будущего без ног или беженцем, или просто потерявшим работу, облик, кошелёк, равновесие, уверенность, смысл, спокойствие нищим. Денюжка просящему – это как билетик в амфитеатр: посоучаствовать в разврате безвыходности, подыграть женщине в её кокетстве, делая верующий взгляд и дыхание, словно глотаешь крючок; но в этот чёткий момент на твоём месте находится, конечно, голографический двойник. Ты сам же – отчётливо различаешь наигрыш архетипичного тапёра. Как великолепно мертво? исполнение вальса без Штрауса и пышности раздвинутых залов! И чем мертвее и дальше от нас, тем мы больнее и больнее верим, что именно эта интонация, эта мелодия голоса со срывом на истеричную жалобу – великолепно правдива и жизненна, вопреки смертельному времени. И ты с радостью, слезами, болью, страданием ощущаешь не проявленную в тебе, но ждущую, ждущую убогость. Давай, давай, рублик бабушке на коленях в игральной молитве – протяни своему страху рублик: откупление от грехов – это дар Божий. Не ты, так – дети, не внуки, так – мать, чтобы никогда не заболели – заплати в регистратуру, протяни в руку свою медную тысячу и, может быть, хотя бы заранее успокоишься насчёт своего безупречного будущего, которое ни за какие коврижки не согласится не сломать хребет с кадыком твоему бессмысленному бытию. Небытию. Ну, не буду: если много отвлекаться – можно без читателей остаться.

Голос старика слышался ещё из-за людей. Подскакивал из-за ширм шума и голосов переезжающих пассажиров. Не правильная какая-то интонация обволакивала ещё неотличимые от бессмыслицы слова. Может правда: аура существует? А я говорил, что не существует, вот уж дураком казался. А воображал! Меняю мнение. Есть аура! Если даже у, как оказалось, нищего она есть и предлинная и вот какая: как волной дошла сразу, лишь он вошёл, хотя никто в этом краю вагона ещё не видел. Но все, не сговариваясь и не делясь, почувствовали, что сейчас будут просить. Кто-то, почувствовав, не заметил своего чувства и, когда старик приблизился, совсем заново поёжился, вжал ноги.
Блондинку эту упоминать уже надоело, но всех людей – не упомнишь; загораживают другие люди, празднично одетые . И внутри людей широко расставленный парень с хорошим лицом почти неосознанно хотел (бы) коснуться наташиного живота, хотя хотел бы коснуться и сжать свежую грудь, но признаться себе не смел, потому что если бы посмел – хапнул бы горстью кофточку: не рыпнулась бы от недовольства: только от того, что на виду – не понравилось бы, а по сути – понравилось бы. Но пока парень и живота ещё не тронул, хотя сидел с вальяжностью и таким жестом , что столько прошло через его отбойный молоток!, что утомился и давно раскрепостился. Но было (оче)видно: как он не умел подобрать повод для лишнего пальца по шее, как не мог, хотя задыхался желанием, сравняться губами с её ухом, поднося лицо к височной доле просто для рассказа (как можно ближе), но таким кривым образом лишь прикрывая и хоть на долю утоляя истинное предназначение своих сил: продолжить род, вложить свою жизнь в эту маленькую Элли из города изумрудов, соединиться и быть (в действительности, понятно, – не быть) счастливым, родить тотошку и гулять по жёлтому асфальту измайловского парка, как вчера до вечера и сегодня с утра. Сильнейшее неумение и робость мира, как правила склонения, как съедаемое л в слове сонце, безостановочно колебались в голове и ниже и впустую сновали с языка. И с робостью расчетливого убийцы Гоголя: как бы для того, чтобы раздвинуть место слева от себя и самому, ужавшись, это место сделать способным для сидения тоненькой старушки-сквозь-очки, парень из разва?льной буквы V ног и съехавшей, чуть не к краю, задницы сделал бросок спины к спинке, убавил ноги и чуть потеснился к неизвестно-нам-по-имени девушке, положив левую руку(!) на её салатный живот, чтобы не причинить ей беспокойство, то есть, чтобы она занервничала, сердце в животе забилось, и она бы только желала лишних и лишних старушек, от которых надо и надо отодвигаться и с такой трепетностью класть его ладонь размером с живот на её подгрудное пространство. Так светло и не пагубно было всё между ними. Ещё ничто не предвещало ничего.
Но сюда уже шёл старик. Сквозь людей раздавалась какая-то фраза, ясная пока лишь тембром, нищий ещё не был нищим – только голос, только слово, идущее в начале старика.
– аа?йтэ! аа?йтэ! – гудел тембр слабоумного человека; неприятно было парню, что он приближается.
– аа?йтэ! аа?йтэ! – читалось ближе, и явно люди отодвигались прочь и смыкались с привкусом полустраха-неприязни. И старик аа?йтэ!, старик – ещё не старик – всё близился. аа?йтэ! Ухо – чёткий инструмент – понимало безотчётно, что аа?йтэ! останавливался в нескольких местах вдоль пути и приближается дальше. Понятно, выпрашивал, аа?йтэ! Стоит и капает на мозги через глаза свой образ: жалость, как альбуцит, по его мнению, должна входить крупными каплями в потенциально жалостливых.
– Что он воет-то?
– аа?йтэ!
– Чётче!
– аа?йтэ!
– Ближе! – Парень смеётся и использует шутку, чтобы коснуться лицом девушкиных волос.
– Чего он говорит?
– аа?йтэ!
– Копайте?
– аа?йтэ!
– Латайте?!
Нищий приблизился и начинает показываться из-за вертикальной спины пассажиров. Чёрный прямой угол наклоняется, растёт; обрывается длина и видно, что по вагону несут гроб. Появляются и руки, фокус продолжается: не расходитесь. Небольшие волосы плоским завитком, розовые корни из рябой лысины. Поломанная борода: – аа?йтэ!
Внесезонная телогрейка то покрывала то показывала обвислое голое тело, дряблая гармошка живота и штанов. Старик держал гроб как наклонную доминошку: входом в бок. Обтянутый ночной тканью короб. В его угол сбились (испуганные дети) брошенные деньги. Окаменевший в жёлто-белом се?ле червонец корявился из груды железняков. Старик с огромной копилкой (со срезанным боком) вышел к нашим зрителям – провести ускоренный курс разочарования. Клоунский и беспардонный, с гробом наперевес, он стоял и унижался перед толстой вольницей ба?рства с вальяжной раскрылкой ног. Он стоял и смешным евнушачьим голосом сипел: – ата?йте! – Косоязычие сделало мольбу забавной по форме мультяшкой с жуткой отравой внутри. Но её не видно: не бояться, ребята!
– Чё надо? Ата?йте! – несоразмерно зло осклабился парень и передразнил, явив свою сияющую личину на быстрый миг . И при этом ещё отмахнул рукой, чтобы, если глухой, всё равно понял. Старик был беден и с гробом. Какое-то пошлое шапито снабдило его маленьким спутничком для вящей жалости: собачка семенила и стояла, семенила и стояла, ничего не прося: не научили. Колли была то ли уменьшенной то ли убогой: она, точно сохранив пропорции: носатость, шерстистость, фигуру, была меньше привычного в два раза – размером с хорошую кошку, но плохонькую собаку. Она в два раза чаще переступала с лапы на лапу, чем старик и всё на него поднимала морду и никак не решалась спросить.
От него пахло немытым, зубы покрывала желтизна и каверны; он ничем не отличался от своей армии: как единообразность блестящих табличек колумбария темнели их схожие после смерти лица; люди его называли ароматный дедушка за глаза , а в глаза – клали деньги.
– Иди, иди! – парень пытался небрежностью, деланным раздражением избавиться от. Он волновался о девушке в приступе беспредметной ревности, потому что охранять её от кого бы то ни было – было абсурдным. Она и так никуда не девалась и сама страшнее всего бы боялась его ухода, но самцовое самолюбие шка?лит: как же! на его добро зарятся!
– убери руку! – сказал он, взволнованно выпятив губу и глаза на черпак тугой горсти, потому что нищий не уходил и сипел всё той же страшной нотой сфабрикованного отчаянья: – ата?йте! – перехватив чуть съехавший гроб; а монеты звякнули на углу.
– Я сказал: иди! – фотогеничный мальчик привстал, как полагается, если угрожаешь.
– Ата?йте! – нищий стоял и пах. Не уходить же от него! Да что он вообще делает в нашем метро?! Но надо смирить злость: требуется сыграть перед будущей женщиной и свою сдержанность, милостивость. Тогда парень нарочито заговорил ей на ухо, неумело отключив нищего от зрения, но боком видел: как нищий качался в такт, а гроб торчал из-под мышки под углом, маячил в глазах подруги. Старик знал чего и где ждать: обострённая интуиция – психфак нищенства. Старик казался то глухим, то онемевал. И просто поднимал горсть и пустую кидал в пустую плоскость гроба. Собачка потаптывалась: шерсть, если бы любоваться, похожа (кроме пыльного цвета) на спуск плакучих листьев с ивовых плетей: она шла по хребту двумя развалами – как на пробор, словно в ней только что искали блох. Собака, маленькая, ещё меньшей лапкой наступила на сандалет и скребанула по пальцу парня; на что он, не глядя, но с радостью и оттягом и, как писатель-сатирик, деланно недовольно вильнул ступнёй и поликовал в душе, что, кажется, ткнул собаке в тело. Собака не успевала ничего понимать, кроме пошагиваний и стояния около хозяина: и внешний толчок со стороны не рассмотрела как агрессию, а просто – лишний раз пол болтает – вот и откинуло. Старик двинул, не сводя губ, челюсти с языком: – ата?йте! – Высоким сипом ненормально развитого человека проговорил всё там же.
– Слушай, дед, вали! – Парень вернулся к экшену от мелодрамы не освоенных грудей.
Ясно, что старика должно (было) быть жалко, но его не было жалко никому: только досадно.
Расслабленный парень из глубины своих ошибок смотрел на деда с гробом свысока, как на лишнее дарвиновское звено, наслоение ошибок, совершенно страшное детство, неудачность и уродство – думал парень – стоит со скошенной, будто от ветра, бородой нищий, которым парень никогда не просто не станет сам: даже доли стариковского унижения не испытает: не? откуда. Трёхкомнатные родители – чего говорить – институт, радость и обширность морских планов перед развёрстой до горизонта рябью, пошатываясь на побережной гальке. Вся сила и сок как магнитные линии Земли шли от него и, огибая, втыкались обратно и его же докармливали: какой-то героин уверенности и спокойствия (вопреки старческим раздутым хрящам в больной до боли спине). Но старик знает: зачем ноет на месте: – Ата?йте! Уже надоедавший повтор начинал пронимать, не совсем устраивал парня, а классически чувствительная девушка и на парня не могла надавить, и старика становилось-таки жалко. Суеверный страх за своего будущего в отдалении ребёнка, которому вдруг тоже не подадут, – она не могла выговорить и подумать, но и маму через старика вдруг пожалела; она отвела полные глаза от постанывавшего старика на парня и не стало легче, и опустила глаза.
Из парня выходили нескончаемые насосы: они смотрели, слышали, замечали, хрустели пальцами, потому что это мужественно, на двух насосных рукавах восседали большие, как и нужно великану, сандалии, и из них, как могучий муромец, виднелись пятерни пальцев в чёрных иголочках волосков . Парень был настолько не отменим, что с лихостью пародировал: как скукожится старик, чтобы поместиться мёртвым в гроб и не задеть деньги. Парень плыл легким брасом в плотном море, мог нырять и отдыхать на спине, его поддерживали с вертолёта наблюдатели, он шёл по воде без малейшего понимания: почему с такой пристальностью за ним летят и обеспечивают провизией, почему за его лёгкостью пловца следят со стетоскопом, и почему попутно приглашают на работу, и целуют, и говорят про детей – парень не знал почему, не знал, что все просто спешат отнять у него как можно больше сил, пока он не умер до смерти. Пока на примере его лёгких делают плакатное выступление о составе воздуха, пока неумелая девушка готовится сделать его первым мужчиной и заполонить общий мир следующими проблемами. Его бессовестно использовали и молчали о буе смерти, который он в упоении проплыл, не заметив. Сами похлёстывающие волны вызывали приступ нескончаемой причастности с миру, но его разум молчал, что и в смерть он уйдёт под эти же лёгкие покачивания, шлепки воды.
Нет, нет! В школе ведут специальный курс по замалчиванию общего итога жизни: общей неизбежности смерти: такой же, неотличимой от стариковской, смерти. Нищий попытался было прояснить парню с девушкой глаза, чтобы у них бороды заранее отвисли и груди, но – куда там! Догмат здоровья, профилактика живого образа жизни дёргала изнутри смешливый рот, ямочки, милые ямочки смеха: ангел при рождении поцеловал девочку, и парень любил.

ПётрI пропагандировал здоровый образ жизни, возя заспиртованных младенцев в бочковидных стеклянных котлах, подглядев как немощные старики, шляясь с трясущейся слепой палочкой, рекламируют безысходность и страшные картины смерти. На миг, лишь на какой-то непроконтролированный миг в вагон завалились и стали заметны множество стариков. Были очки, крошки хлеба в очешниках, свёрнутая квадратом газета, обогнутый верёвкой саквояж, и как одноимённые частицы, старики разлетались во все разные стороны, лишь в видимости используя общие темы политических событий, инсулина, катаракты, спинных дисков: но старику с костылём фурункул другого казался высосанным из пальца, а если двое и соглашались о достоинствах 1940-х годов, то имели в виду свои глубоко раздельные личные причины. Старик в жмурящих очках помогал спускаться стариковской своей жене по трём ступенькам от универсама с огромной осторожностью, со страхом страхуя, как она непослушно тыкает ногами вниз по ступеням, лишь бы не сейчас, лишь бы не стать одному. Нет, мы пойдём, ну вот, пошли, говорим о важнейшей разности цифр в ценнике вчера и сегодня. Мы обсудим мировую премьеру таганских хлебцев, молекулярная теория квартплаты постоянно совершенствуется, и общая теория поля за домом рассматривает гниение мусора как тепловую смерть вселенной.

– Ну чего тебе!?! – проговорил, не понимая сам, парень, что втягивается в не свою пользу разговор со стариком о неизбежности. Старик вдруг подогнул одну ногу , хотя было видно, что ему больно: и подгиб одной, потом – другой ноги неуправляемо возвёл картинку детства парня, когда его личный дедушка опускался вот так же на ревматические мостки и прицеплял к склизкой свае голубую покачивающуюся на воде лодку с полипом отражения. Неволей парень поворотил нос от чрезмерно близкого. Сентиментальность – на руку нищему. Сентиментальность льётся через край; чем более парень сентиментален, тем глубже и дальше тянет отражённую руку, тем слабее отталкивает и почти тянется сам. Внешне парень не мог дать старику ни пфеннига, потому что марка футболки не позволяла, очки чёрного стекла: его жестикуляция не содержала подаятельного жеста – руку била истерика ещё больше, чем давно надоело глазам: их никуда не деть: тут – борода на колени встала, там – собачка преданно тянет морду к деду и не заглядывает в чужие глаза, но свалявшаяся шерсть – и есть её взгляд; а вот, почти к коленям, но не к коленям, но всё же близко примыкает гроб; теперь дед стал ниже, и разница в росте чернела лишней высотой; парень перенёс центр взгляда к девушке и стал усиленно не думать и не упоминать о старике, но сердце разговора всё равно продолжало биться то в черпаке ладони, которым дед милости просил в гроб: протягивает сгорбленную ладонь, подержит: – ата?йте! – и будто кинули чего – относит пустую ладонь на дно гроба и опрокидывает там. Парень бы закрыл глаза, но побоялся, что может случиться.
Вообще: так невпопад стоял, потом опустился этот дед: парень ведь ему не должен ничего! Молодостью не поделится, денег не даёт. Но попусту перед смертью так не унижаются, хотя в стоянии на коленях унижения не было. Старик мог бы обнажить мошонку или две скалы последних зубов в мясистой слюнявой глубине, но просто эстетически более верным и принимаемым как признак униженности и сигнал к жалости – была поза как перед чудотворцем. Стоявшие рядом на полу пассажиры были отодвинуты своими брезгливыми и недовольными мышцами. Как на диаграмме эволюции человека стояли три разновеликих столбика: млекопитающая собака, примат человек, гроб, чёрный гроб, нефтяной гроб. Как самая примитивная часть – собака с преданностью, конвертируемой в кормёжку, всё тянула нос на спустившегося к ней ближе хозяина: и тут же была заподозрена в актёрстве: слёзы защипали на подходе к глазам девчонки, когда маленькая собака вытянула, как муравьед, язычок и лизнула невкусную, грязную на просвет, телогрейку старика. И вдобавок: ногой девчонка задела что-то твёрдое и, механически желая извиниться, подалась вперёд: посмотреть на что на ступила и при наклоне чуть стукнулась о ребро деревянного ящика головой. Хоть смерть и не заразна, но девчонка испугалась, и лишь приличие удержало её скрыться в груде парня, захлопнув лицо ладонями.

А глаза у деда, если бы парень попытался определить, вышли бы "умными". Такая обезоруживающая иллюзия: что уходящее время жизни воздаётся глубиной взгляда. Хуже вас соображает дед, но его организм словно защищается наружу бижутерией мудрости: складки у губ строги, взгляд ушедших вглубь глаз понимает вас насквозь, так что брось юлить, врать: детектор прокаливает тебя. И как жалка? была речь деда на съезде миропонимания! Газеты тогда наперебой сравнили его с шахматными фигурами в руках ни разу не игравшего .

Да, ни чем, кроме близости к смерти, не зарабатываемая величественность жила в стариковских хватках и во взгляде. Говорят: это похоже на бездумную берёзу, краснеющую на отшибе закатного леса: эта героическая смуглая багровость, беззвучные движения ветвями, в которых никакого осознанного отчёта перед наступающим концом дней не слышится. Простой перебор мышц: щепотью трогается лоб, пупок и два плеча, лоб, пупок и два плеча . А кому будет ловко, когда на него неприкрыто молятся?! От такого и не откажешься и жутко. В глазах старика стоял сидевший парень и ёжился от ощущения. Внешние дозорные парня заставляли поморщиться, чтобы явить миру (людей) политику (своего) государства по отношению к изгоям. Но какие-то сектантские, исподвольные, изначальные группы клеток ныли .

Пассажиры молча наблюдали и стоически молча поддерживали курс парня на самозащиту. Переступила с ножек на ножки мордоносая собака и – хоть бы тявкнула. Нет! В самих её генах жила подавленность и скованность. Парень колебался, девчонка его давно уже страдала до одури, но деньги были не её и были только у парня: он угощает. Как бы она хотела показать себе самой и всем самим доброту и хорошесть парня, как бы ей этого хотелось и заодно – избавиться бы от маячащего с полупоклонами деда, почти касающегося их коленей!
Парню было всё равно куда ехать, где гулять: его весь мир существовал как некое электронное облако состояний, носимое вокруг него. Принцип неопределённости указывал лишь возможное место выхода на улицу или скорость бега за троллейбусом с развевающейся в руке девчонкой, и по этому по всему парню было странно страшно смотреть на гробанутого нищего, который, похоже, никогда подобного не чувствовал: его сразу появили в подземелье в неопрятной данности белья, искрюченной бороды: всё это не могло забавлять, могло отторгать. Старику же только и нужно было, чтобы с ним поделились, чтобы страшное, отталкивающее, воротящее нос общение всё же досталось ему, столь трудно кончающему жизнь с наёмным другом собакой. Нет, парню всё же приходилось доказывать своё классовое превосходство, возрастную фору, профуканную нищим в пух в прах. А он не хотел быть жестоким, его человеческий змеевичок обвивал сердце и тянул глазные яблоки добра на складки кожаного лица , но наедине с вагоном парень участвовал в шоу «не урони себя», и нарочито, для пассажиров внешнего вагонного мира, парень «дед, отстань, а!?!» – сказал и такую последовательность мин перекроил, что швея-чертиха позавидует: – ай, да высокомерие! ай, да брезгливость! ай, да все люди – братья! При всём при этом, вагон проезжал станции, объявлял дальше, но люди, сразу, как входя, образовывали стоячий выколотый круг с пятью сталагмитами: два молодых образования (мягкие, массивные), заскорузлое окаменение (вроде стёртого моляра), ещё: уменьшенная порода колли и человеческий гроб. От них сторонились как от безопасной бомбы и лишь косились, голосуя против всех.
– Ата?йте – тянул старик, уже осатаневше надоев парню, девушка вжалась в его плечо, что было более приятно, чем неприятен тройной дед на коленях, на лапах, на торце. И вдвое одушевлённый женским грудастым теплом и боязнью парень, докладывая всему свету как его достал дед, так и сказал: – как ты меня достал, дед!
А старик знал свою действенность: он представлял три напёрстка, под каждым из которых билось устрашающая мольба:
Старик-собака не глядел вам в глаза в гордом голоде, старик-старик молил денег дотянуть до смерти, старик-гроб наклонялся в медленном периоде, устрашая киванием.
И они не исчезали. Как тупые. Дед не вставал, не шарил дальше: ну ведь не суют здесь в домовину денег! Где же его генетическая предприимчивость!?! Не дают ведь ничего! Но дадут – деда знал перед кем стоял свысока на коленях. Вагон шатнуло, его повело было в сторону, но он широко расставил колени в толстых штанах, тупоухие кирзачи заломленными носами поводили по полу.
– Слушай иди, а?!
– Атайте!–
Старик пошёл на отрепетированный повтор. Михаил Чехов впитывал чужие укоренённые чёрточки в себя. Ван Гогу стало больно: и он рисовал едоков картофеля: решил изобразить не вагон метро с праздно довольным фоном людей, а бурую остановившуюся комнату и склонённую над разваренной картошкой помноженную человеческую безнадёжность. В это время, радушный аттракционист, конечно, отворял объятия парню: его открытому глазному рту, второпях прибивал колесо, подвешивал пластиковые креслица на цепях и ждал гостей у касс .
Парню тщетно казалось, что поток новых впечатлений неостановим и жизнь удачна впредь, хотя старик ему ясно представился: приблизил конец жизни на ширину ладони: можно было рассмотреть. Можно было заразиться трухлятиной времени, которой полны? прогулки по тополиным улицам и прочие бездарные ласки существования. Старик ведь чётко сказал. Из глубины коросты, запершись в прочитанную библиотеку, старик упрямо познавал жизнь через всё уже виденное. Так, среднежизненный парень сидел напротив и, крестя своё тело, старик чувствовал себя миссионером истины. Жаль только, что знание о безвыходности было смягчёно общим желанием не слышать о ней. Поэтому старик не кликушествовал, не бился в реликтовом бессилии.
Метро всех уравнивает. Нищего с хламом пустила из брезгливости смотрительница, и теперь об этом горько жалела девушка, и уже решил отдаться парень. Девчонка открыла в себе женщину, свою будущую судьбу, где за периодом дрожащего нежного привыкания к чужим запахам маек, носочков любимого припрётся он: постаревший: отжившая жизнь, несдираемой капустой наслоённая внутрь, будет уже не разбираемым скопищем произошедшего, ссор, волнений за полночь и проч. Жизнь перестанет возникать каждый день, придёт монотонность, пройдут разочарования, потому что для них надо ещё хоть сколько-нибудь оставаться человеком, а так – наступит всеобщая амнистия поступкам, повадкам и скабрезностям: и даже, чем более одинаково злые удары она будет получать от детей-мужа, тем более она укорениться в своём стоическом одиночестве, в своей брошенности. Она – молодая, – но не надолго, старая – уже прямо сейчас, не выходя из вожделеющей лапы, была не нужна в неотторжимом предстоящем. И – на! на денег! – в истерике отправила бы она сейчас старика подальше от коротенькой, как юбочка памяти, чтобы утихомириться, чтобы полегчало, забылось, не лезло.
И всё бы оставалось терпимо: парень бы выдержал, но девушка – (ведь нельзя же! Власти запретили смотреть в глаза нищим!) – а ему только и надо было: с непроизвольностью женской, с алгебраической небрежностью дед поднял чуть выше огромный разлапистый нос, исто?ченный огромными порами, и внутри чёрной и в дали чёрной ноздри за жёсткими волосками девчонка увидела изумительно-изумрудное скопление-козявку. Девчонку подтошнило к горлу, еле стерпела, вжалась, ах!
– Слушай, как ты меня, а?! – громко продекларировал парень, чтобы вагон чего не подумал о его капитуляции и, натянув левый бок, скрючившись направо, полез в карман штанов и черпанул смесь величия, недовольства и монет. Вообще: одним гребком вынул всё железное содержимое и с удовольствием, что всё-таки мстит пьянице-старику, ощупи?л прихваченный бумажный фантик, и всю эту массу из огромной глубины недоросль бросанул в чёрный черпак, не понимая что он делает. Старик закланялся из глубины своих глаз, так и наводя, наводя прямые взгляды.
– Оты?ба! Оты?ба! – заклокотал на укороченном языке, как и жил он по облегчённой модели: остальное заполнял мрак, в котором лишь по недоразумению он не исчезал насовсем, а как тот грибник, ушедший по плечи в болото, продолжал кружить за козлятами, нагибаясь и возвращаясь из-под жижи, никак не тоня до конца и без сил выбраться. Образное описание жизни помогает видеть несуществующую красоту там, где её нет. Где молодая горилла, рьяно берегла переносное гнездо предстоящего полёта в антидевственность, а старика, если бы знали, надо было гнать метлой: он – туберкулёзник. Безмерная, вселенская бездумность не оприходованной мощи и подготовленные мощи смотрели на друга из разных глубин, и парень не мог и мечтать о неизбежном молекулярном конце, когда очевидные под микроскопом расстояния между атомами достигнут размеров кулачного адамого яблока.
– Тебе дали! Чего тебе ещё!?
А старик просто выгибал ноги назад, вставал на место, и если бы было сердце – оно сжалось у девушки (как болят суставы деда!); она даже почти помогла ему вскинуть гроб под руку, чтобы идти дальше, собачка трусила на коротком поводке и никуда не отходила, путая привязанность с безвыходностью и ощущая в таком состоянии свои замечательные качества, глядя только на своего деда. Помятые стариковские волосы. Перед дедом все расступались, как перед участником великого отечественного мира, никто не хотел его трогать и касаться темы своей неотклонимой кончины. Дед был не нужен всем, как плакатный гротесковый пьеро смерти, за которой все придут. Парень этого не понимал: он довольно обсмеивал в то же ухо уходившее нищенство, справедливо не понимая, что и старик – не старая дева и когда-то нюхал и гладил розовую окружность на груди. Нет, нет, эта возможность сегодня предоставлена именно Вам, молодой человек! Переход хода! Трогайте, не бойтесь!
– Давай-давай! Иди! – говорил и показывал парень деду, испытывая гордость за страну своей щедрости, которая сейчас освобождается от стариковского слезоточивого ига. Парень разошёлся и вдогонку в спину старику с грубой негармоничной отвязностью пошутил, чтобы все увидели как ему на самом деле легко всё даётся и далось .
В голове у парня была полная каша, в которой он думал и никак не мог понять чётко проглядываемую в выгоревших до бело-голубого глазах деда мысль. И никак эту, очевидную при пересечении взглядов, мысль он не мог свести с понурой спиной: настоящей жизнью старика. Жалостливая контора парня расцвела: вытащила на поверку истории о выкинутых из квартир стариках. Парень не знал в глаза какой бессмысленности он смотрел, какое последнее событие жизни царапалось в роговицу старика. Абсолютно бездуховная кончина вальсировала за зрачками, повинуя их стоять и давать надежду. А так и произошло, что парень застремился в будущее, в свои рослые баскетбольные успехи, как мячом в спину отодвигающегося старика крякнул косточками пальцев и ощутил даль трёх(грошового)очкового броска. Парень получил огромный стимул жить и не становиться стариком, что было несовместимо в одном человеке. Только – в двух и сейчас. Отдельной спиной вагон видит старика с глубоким взглядом наступающего безвременья и вертляво куролесит и шутит дальше парень, (баскет)больно обхватив воодушевлённую головку подруги. Которая даже глазом не понимает, что происходит. Она видит радость своего парня и тоже радуется его щедрости и что помогли старику. А на самом-то деле, на самом деле приходил фотограф и обмерял парня: рост и ширину. Обещал посвятить во все в тайны бытия, которые размазано представали иногда в голове ночью, глядя на звёзды.
Но понимать такие вещи и обобщать свойства увиденной жизни на кубатуру мира парню было рановато. Поэтому он посмеивался, когда старенький лаборант Планк залез на антресоли, объясняя прерывность жизни скачкообразностью перехода на иной уровень.

Парень думал (ну не то, что – думал, – но – чувствовал; не мог, конечно, выразить, но эхо надежды какое-то могло, при многократном увеличении души, быть замечено и прочитано так: настоящая глубина мира ждёт меня. Я многое способен чувствовать, что не способны, по моим наблюдениям, чувствовать другие. Наплывами я чувствую, как верны? мои жесты, я с удовольствием отмечаю и переживаю словно все сокращения мышц и мне нравится подглядывать за своими круглыми венами на сгибе локтя. Я вижу: как никто не чувствует такого же, как все скрыты и черепахи. В этот ужасно летний день ощущения ещё более обострены. Я, дедушка, тебя жалею, не смотри, что ворочу нос. Мой внутренний достоевский обливается болью, а внешняя корректность – ведь это – ничто. Главное – переживать внутри по-настоящему . Мы же оба понимаем, что ты должен сыграть целиком, и я должен покривить лицо душой. Что внешне я должен держаться строго, чтобы потакать явным желаниям окружающих. Но мои ощущения прошивают меня насквозь, и значит, взрослея, я, даже просто не лишившись чувствительности, уже буду превышать остальных мира сего. И настоящая глубина окружающего ждёт меня. Интересная работа, где я буду чувствовать свои силы, ощущения женской близости тела – как сейчас, только всегда – буду переживать. Я не знаю: откуда может наступить разочарование. Каждый вздох вагона наполняет меня ощущением новым, мне кажется, что я очень заметен, что все так или исподволь смотрят: как я держусь, как вносятся кислороды в мышцы, как раскидываются мои руки и широка обхватность).

А вдруг всё беднее, чем кажется новогодне разнопёстрым летом?! Нет, нет, так пока не положено думать парню и его маленькой девушке. Они сойдут на другой станции, чтобы пойти, как и собирались, в кинотеатр: увидеть, как провести время, как обогатить ощущения. Чтобы не успеть почувствовать две свои беспомощности и шаткости на паркете вечности, парень с девчонкой проскользнули по плиткам следующей станции и побежали, обнявшись ладонями, в большой кинотеатр, не сговариваясь, припустили к выходу: словно от одного чувства, могущего их усыновить, затащить в мрачную обстановку, наболтать лишнего, одной лишь монотонностью подавляя, протягивая в знак угощения сливу в сахаре из угнетающего серванта.

Но перед этим ещё:
Всё. Какая-то мощь окончательности событий жила в старике. Он отодвигался прочь в память захохотавших вослед над дыркой в штанах деда детей. То, что шарик, который дед огибал, отходя от них, отходя, был и под их ногами парень с девушкой не могли и взять в сознание. Их чехарда была самой весёлой, и парень снова широко заулыбался, массированно зажестикулировал и в знак спасения женщин и детей обнял её губы своими и засосал, втягивая двусторонний воздух до самых ложечек.

Парень с удвоенной силой, будто правда насосался от деда, стал юмористичен. Как после падшего ангела давления вдруг восстаёт солнце, то само собой внутри отточенными искрами восторженно расходятся шестерёнки всё равно неотвратимого времени. И кажется тогда: смысл есть, и твоё здесь сидение непроговоримо, но ощущается как нужное. Тебе, парень, просто хорошо. Так хорошо, что от избытка хорошести, ты жмёшь подругу смелее и всё ближе к воплощению твоей вдрызг мечты. Старик выбрасывал себя нога за ногой из вагона на объявленной станции. Перекинул одну – негнущуюся, перебросил другую. И всё так же сохранял в монолитности спину, словно боясь за её развал: в теле двигались только ноги и словно замедленные руки с гробом и поводком.

Немного перед этим:
старик-нищий быстренько свернул свою машинерию. Короткими шажками отходил, отходил. Молодая пара нехорошо чувствовала себя внутри: слишком долго перед ними унижался старик всего-то за маленький необитаемый островок денег. Но им сразу стало легче, как только оказалась видна белая ткань сероватых трусов сквозь отрыв ткани на заду .
Им сразу полегчало. Девчонка стала снова здоро?во покусывать жвачку. Из дыры, можно сказать, вырвалось освежающе дуновение, уносящее тяжесть неудобства. Дыра возвратила чувствам прежнюю правильность. Дед должен был остаться смешным. Чёрт бы его драл! Дед подволакивал гроб, и сама собой цапала ножками собака за ним. Парень искренне смеялся над дырявым задом старика и девчонка поддакивала. О гробе в руках смеяться и говорить она чувствовала неприлично, как о чём-то личном стариковском, что он случайно вывалил наружу свой страх, к которому ходил и привыкал, похоже. Последняя привычка. Над исподним сквозь дырку смеяться можно, а над гробом – нельзя.
А тем временем время продолжалось.
Деду было уже нечего решать. Он заметил и принял все унижения, какими его обложили, и с высоты своей предсмертной философии молчал и понимал, что сказать голоногим бермудам и косичкоголовой девчонке ничего нет. Как случайно не отобранные сласти и ценности на дне их шариковых глаз вздрогнуло (он видел) сострадание; но две матери и отцы хорошенько отдрессировали сынишку с дочей: до смерти вбив в них чувство величественности, этот биологический культ весенящейся крови жизни: то есть, если нам – 20, то нет сил грустнее и прозорливее нас. Окружающие скучнее. Всё наше – чудесно, то есть капельки пота личные – это ниагары, а слюни дьявола-старика – развесная пошлость. Огромный мир, три пройденных экватора, потерянная дочь, прибившийся к нему лающий друг, вручную собранный гроб, безграничная вечность, в спину которой парень с девушкой с облегчением уткнулись заплывающими от молодого жира глазами, безотносительная, абсолютно доведённая до границ бытия, не стесняющаяся ни своих реликтовых запахов, ни потёртостей, ни оплошностей, ни насилий, ни бессилий вселенная-старичок шла от них в самую точку.
А ведь это, мои милые, это, мои молодые, это, мои новожёны, приходила ваша кончина. И лучше, мои смешливые, мои смышлёные, не будет, и лучше не надейтесь, и лучше поднимайтесь скорее на улицу! Здесь мороженщица из гробового лотка достаёт смерть в шоколаде и на вафлях. Смерть-контролёр в смерть-троллейбусе. Смерть-дом и смерть-семья. Смерть-полки со смерть-книгами. Смерть-смерть и жизнь-смерть.

20-9 октября-ноября2002


 
 
© Россия – далее везде. Публикуется с разрешения «Proza.ru»
 

© проект «Россия - далее везде»
Hosted by uCoz